Моя душа
Ниже выдержки из книги Анатолия Кони "Федор Петрович Гааз" а также ссылка на эл.вариант книги.Фридрих Иосиф(Федор Петрович,как называли его все в Москве)Гааз (Haas)был убежден,что для больного человека лекарство должно быть на втором месте.Забота,сердечное участие и,в случае надобности,горячая защита-вот были его главные средства врачевания.Несколько строк из инструкции,составленной им для врача:"Врач должен помнить, что доверенность,с каковою больные предаются, так сказать,на его произвол, требует, чтобы он относился к ним чистосердечно, с полным самоотвержением,с дружескою заботою о их нуждах, с тем расположением,которое отец имеет к детям, попечитель к питомцам.Следует,чтобы врач пользовался всяким случаем повлиять на улучшение нравственного состояния;этого достигнуть легко,надо только быть просто добрым христианином,т.е.заботливым,справедливым и благочестивым"
В одном из писем к своему воспитаннику Гааз писал:"Я,кажется,уже неоднократно высказывал вам свою мысль,что самый верный путь к счастию не в желании быть счастливым,а в том, чтобы делать других счастливыми.Для этого нужно внимать нуждам людей,заботиться о них,не бояться труда,помогая им советом и делом,
словом,любить их,причем,чем чаще проявлять эту любовь,тем сильнее она будет становиться,подобно тому, как сила магнита сохраняется и увеличивается от того, что он непрерывно находится в действии"
.читать дальше
Фридрих Иосиф родился 24 августа 1780 г близ Кельна, в старинном живописном городке Мюнстерейфеле, где его отец был аптекарем и где поселился,переехав из Кельна, его дед, доктор медицины. Воспитанник местной католической церковной школы, потом усердный слушатель курсов философии и математики в Иенском университете, Фридрих Гааз окончил курс медицинских наук в Вене, где в особенности занимался глазными болезнями, под руководством пользовавшегося тогда большою известностью офтальмолога, профессора Адама Шмидта. Призванный случайно к заболевшему русскому вельможе Репнину и с успехом его вылечивший, он,вследствие уговоров своего благодарного пациента,отправился с ним вместе в Россию и поселился с 1802 г в Москве.Любознательный, энергичный и способный молодой врач скоро освоился с русскою столицею и приобрел в ней большую практику.Его приглашали на консультации, ему были открыты московские больницы и богоугодные заведения. Обозревая их в 1806 г, он нашел в Преображенском богаделенном доме множество совершенно беспомощных больных,страждущих глазами
,и принялся, с разрешения губернатора Ланского, за их безвозмездное лечение. Успех этого врачевания был огромный и всеми признанный, последствием чего явилось настойчивое желание привлечь молодого и искусного доктора на действительную службу, так что 4 июня 1807 г. контора Павловской больницы в Москве получила приказ, в котором, между прочим, говорилось: «По отличному одобрению знания и искусства доктора медицины Гааза как в лечении разных болезней, так и в операциях ее императорское величество (императрица Мария Федоровна) находит его достойным быть определенным в Павловской больнице над медицинскою частью главным доктором... и высочайше соизволяет сделать по сему надлежащее распоряжение, а его, Гааза заставить вступить в сию должность немедленно... что же касается до того, что он российского языка не умеет, то он может оного выучить скоро,столько, сколько нужно будет по его должности, а между тем с нашими штаб-лекарями он может изъясняться по-латыни...»
Не имея возможности, даже в кратком очерке, изложить интереснейшее содержание книг Гааза, мы приведем лишь одно место из нее, приобретающее особое значение ввиду дальнейшей деятельности автора,наполнившей всю вторую половину его жизни. «Человек, — говорит он, — редко думает и действует в гармоническом соответствии с тем, чем он занят; образ его мыслей и действий обыкновенно определяется совокупностью обстоятельств, отношение коих между собою и влияние на то, что он называет своим решением или своею волею, ему не только неизвестно, но и вовсе им не сознаются. Признавать эту зависимость человека от обстоятельств — не значит отрицать в нем способность правильно судить о вещах, сообразно их существу — или считать за ничто вообще волю человека. Это было бы равносильно признанию человека — этого чудного творения — несчастным автоматом. Но указывать на эту зависимость необходимо уже для того, чтобы напомнить, как редки между людьми настоящие люди. Эта зависимость требует снисходительного отношения к человеческим заблуждениям и слабостям. В этом снисхождении, конечно, мало лестного для человечества, но упреки и порицания по поводу такой зависимости были бы и несправедливы, и жестоки».
К этому-то человеку обратился князь Д.В.Голицын, набирая первый состав московского попечительного о тюрьмах комитета. Гааз ответил на приглашение горячим письмом и поняв свое новое призвание, он отдался ему вполне, начав с новою деятельностью и новую жизнь.Назначенный членом комитета и главным врачом
московских тюрем и занимая с 1830 по 1835-й должность секретаря комитета, он приступил к участию в действих комитета с убеждением,что между преступлением, несчастьем и болезнью есть тесная связь, что трудно, и иногда и совершенно невозможно отграничить одно от другого и что отсюда вытекает и троякого рода отношение к лишению свободы.Необходимо справедливое,без напрасной жестокости, отношение к виновному, деятельное сострадание к несчастному и призрение больного.Выше было указано,что положение вещей при открытии тюремных комитетов
было совершенно противоположное.За виновным отрицались почти все человеческие права и потребности,больному отказывалось в действительной помощи, несчастному
— в участии.
С этим положением вещей вступил в открытую борьбу Гааз и вел ее всю жизнь. Его
ничто не останавливало, не охлаждало— ни канцелярские придирки, затруднения и путы,ни косые взгляды и ироническое отношение некоторых из председателей комитета,ни столкновения с сильными мира,ни гнев всемогущего графа Закревского
,ни даже частые и горькие разочарования в людях..Из книги, изданной после его смерти,«Appel aux femmes»,он вещает:«Торопитесь делать добро!»Слова эти были лозунгом всей его дальнейшей жизни,каждый день которой был живым их подтверждением и осуществлением.Увидав воочию положение тюремного дела, войдя в соприкосновение с арестантами, Федор Петрович, очевидно, испытал сильное душевное потрясение. Мужественная душа его не убоялась, однако, горького однообразия представившихся ему картин, не отвернулась от них с трепетом и бесплодным соболезнованием. С непоколебимою любовью к людям и к правде вгляделся он в эти картины и с упорною горячностью стал трудиться над смягчением их темных сторон.Этому труду и этой любви отдал он все свое время, постепенно перестав жить для себя. С открытия комитета до кончины Федора Петровича, в течение почти 25 лет,было всего 293 заседания комитета — и в них он отсутствовал только один раз, да и то мы увидим, по какому поводу. И в журнале каждого заседания, как в зеркале, отражается его неустанная, полная энергии и забвения о себе деятельность. Чем дальше шли годы, чем больше накоплялось этих журналов, тем резче изменялись образ и условия жизни Гааза. Быстро исчезли белые лошади и карета,с молотка пошла оставленная без
«хозяйского глаза» и заброшенная суконная фабрика, бесследно продана была недвижимость, обветшал оригинальный костюм, и когда в 1853г пришлось хоронить некогда видного и известного московского врача,обратившегося,по мнению некоторых,в смешного одинокого чудака, то оказалось необходимым сделать это на счет полиции...
При всей своей преданности идеям добра и человечности, он не был только идеалистом, чуждым знакомства с жизнью и с теми искажениями, которым она подвергает идеалы на практике. Веря в хорошие свойства человеческой природы, он не скрывал от себя ее слабостей и низменных сторон.Он знал поэтому, что «всуе законы писать, если их не исполнять», и что в русской жизни исполнитель самого прекрасного правила почти всегда быстро остывает, заменяя не всегда удобное чувство долга сладкою негою лени. Живая натура Гааза и беспокойство о том, что не все части широкой программы, начертанной им, будут выполнены, заставили его, так сказать, «впречься в корень» и нести на себе, с любовью и неутомимостью, всю тяжесть освидетельствования.
На упреки в нарушении устава о ссыльных он отвечает,между прочим:
«Обязанность руководствоваться уставом о ссыльных может быть уподоблена закону святить субботу. Господь, изрекши, что он пришел не разрушать закон, сам истолковал книжникам и фарисеям, порицавшим его за нарушение субботы пособием страждущим, что не человек создан для субботы, а суббота установлена для человека.Так и устав издан в пользу пересыльных, а не пересыльные созданы для устава. Число арестантов, содержимых в губернском замке и сетующих на долговременное и неправильное их содержание, гораздо больше того, какое, по убедительным просьбам их, для успокоения тяготящих сердца их надобностей, удерживается на краткое время в пересыльном замке».
Воспоминания людей, помнящих Гааза и служивших с ним, дают возможность представить довольно живо его воскресные приезды на Воробьевы горы. Он являлся к обедне и внимательно слушал проповедь, которая, вследствие его просьбы, уваженной митрополитом Филаретом, всегда неизбежно говорилась в этот день для арестантов. Затем он обходил камеры арестантов, задавая те вопросы, в праве предложить которые видел себе —как он писал князю Голицыну — награду. Арестанты ждали его посещения, как праздника, любили его «как бога», верили в него и даже сложили про него поговорку: «У Гааза нет отказа». Самые тяжкие и закоренелые преступники относились к нему с чрезвычайным почтением. Он входил всегда один в камеры «опасных» арестантов — с клеймами на лице, наказанных плетьми и приговоренных в рудники без срока, — оставался там подолгу наедине с ними, и не было ни одного случая, чтобы мало-мальски грубое слово вырвалось у ожесточенного и «пропащего» человека против «Федора Петровича». Вопрос о том: не имеет кто какой-нибудь нужды? — вызывал всегда множество заявлений, часто неосновательных,и просьб,удовлетворение которых было иногда невозможно. Гааз все выслушивал терпеливо и благодушно. На его исполненном спокойствия и доброты лице не было и тени неудовольствия на подчас вздорные или даже вымышленные претензии. Он понимал, в глубоком сострадании своем к слабой душе человеческой, что узник и сам часто знает, как нелепа его просьба или несправедлива жалоба, но ему надо дать высказаться, выговориться, надо дать почувствовать, что между ним — отверженцем общества — и внешним, свободным миром есть все-таки связь и что этот мир преклоняет ухо,чтобы выслушать его.. Терпеливое внимание, без оттенка докуки или раздражения, два-три слова сожаления о том,что нельзя помочь,или разъяснение,что для помощи нет повода, —и узник успокоен, ободрен, утешен. Всякий, кто имел дело с арестантами и относился к ним не с надменной чиновничьей высоты, знает, что это так...
Он считал своею обязанностью просить о помиловании, о смягчении суровой кары.
Покойный Д.А. Ровинский вспоминал эпизод, показывающий, с какою горячею настойчивостью отстаивал Федор Петрович свое заступничество. В 40-х годах, будучи губернским стряпчим, Ровинский, постоянно посещая заседания тюремного комитета, был очевидцем оригинального столкновения Гааза с председателем комитета, знаменитым митрополитом Филаретом, из-за арестантов. Филарету наскучили постоянные и, быть может, не всегда строго проверенные, но вполне понятные ходатайства Гааза о предстательстве комитета за «невинно осужденных» арестантов. «Вы все говорите, Федор Петрович, - сказал Филарет, - о невинно осужденных.Таких нет.Если человек подвергнут каре-значит,есть за ним вина»... Вспыльчивый и сангвинический Гааз вскочил со своего места. «Да вы о Христе позабыли, владыко!»- вскричал он, указывая тем и на черствость подобного заявления в устах архипастыря,и на евангельское событие- осуждение невинного. Все смутились и замерли на месте: таких вещей Филарету, стоявшему в исключительно влиятельном положении, никогда еще и никто не дерзал говорить. Но глубина ума Филарета была равносильна сердечной глубине Гааза. Он поник головой и замолчал, а затем, после нескольких минут томительной тишины встал и, сказав: «Нет, Федор Петрович! Когда я произнес мои поспешные слова, не я о Христе позабыл, - Христос меня позабыл!..» - благословил всех и вышел.
В очень интересной французской рукописи 40-х годов, написанной проживавшим в Москве иностранцем и хранившейся у доктора Поля, друга Ф.Гааза, есть характеристика как последнего, так и двоякого отношения к нему московского населения. «Доктор Гааз, — пишет автор рукописи, —один из людей,чьи внешность и одеяние вызывают мысль о чем-то смешном, или же, наоборот, особо почтенном, чье поведение и разговор до такой степени идут вразрез с взглядами нашего времени, что невольно заставляют подозревать в нем или безумие, или же апостольское призвание, одним словом, по мнению одних, это — помешанный, по мнению других—Божий человек».Описывая его вступление в комитет,автор говорит:
«С этого времени жизнь Гааза расширилась и раздвоилась:врач сделался духовным пастырем, пользующимся своими правами на врачевание тела, чтобы исследовать душевные раны и пытаться их залечивать. С того дня, как он появился среди осужденных, отдавшись всецело облегчению их страданий и оживлению, путем всевозможных благодеяний и бесед,исполненных сострадания, участия и утешения, бодрости и веры в их душе,редкий умер в его больницах не примиренный с Богом, и многие,будучи злодеями при вступлении в стены пересыльной тюрьмы,покидали их
для пути в Сибирь, став лишь только несчастными».Рассказав некоторые черты из деятельности Федора Петровича относительно ссыльных,наблюдательный иностранец продолжает:«Здесь многие думают, что вся его филантропия служит гораздо более признаком его умственного расстройства, чем признаком прекрасного устройства его сердца;что вся заслуга этого юродивого,постоянно надуваемого всякого рода негодяями,лишь в инстинктивной доброте;что в основе его сострадания к несчастным, быть может, лежит тщеславие, что весь его оригинальный черный костюм квакера, его чулки и башмаки с пряжками, его парик и широкополая шляпа предназначены для произведения особого впечатления и что, таким образом, это если не ловкий лицемер,то,во всяком случае,человек тронутый (timbre)»... «Вот до какой степени тот, на чьем лбу не напечатлен эгоизм, кажется загадочным, причем лучший способ для разгадки его личности состоит в ее оклеветании!» — восклицает автор, переходя к изображению обычных поездок Федора Петровича в пересыльную тюрьму в пролетке, наполненной съестными припасами, и повествуя о том, как однажды, заехав в трактир у заставы, хозяин которого всегда снабжал его хлебом для «несчастных», Гааз рассказал пившим чай купцам о судьбе бедной девушки, которая венчалась в этот день с осужденным и шла за ним на каторгу, и так их растрогал, что они набрали в его шляпу двести рублей «для молодых».
Про него можно сказать словами Некрасова, что он провел свою богатую трудом и добровольными лишениями жизнь,«упорствуя, волнуясь и спеша».И у него была — и осталась такою до конца— «наивная и страстная душа».Немногие друзья и многочисленные, по необходимости,знакомые часто видели его грустным, особенно когда он говорил о тех,кому так горячо умел сострадать, или гневным, когда он добивался осуществления своих прав на любовь к людям. Но никто не видел его скучающим или предающимся унынию и тоске.Сознание необходимости и нравственной обязанности того, что он постоянно делал, и непоколебимая вера в духовную сторону человеческой природы,в связи с чистотою собственных помыслов и побуждений,спасали его от отравы уныния и от отвращения к самому себе, столь
часто скрытого на дне тоски...
Остается бросить беглый взгляд на последние годы Гааза. Чистая, одинокая и целомудренная жизнь его, постоянная, подвижническая деятельность, большая умеренность в пище и питье долго сохраняли ему цветущее здоровье. Несмотря на седьмой десяток, он оставался бодр и вынослив, и хотя совсем не заботился о здоровье, никогда не бывал серьезно болен. Разнообразные личные воспоминания о нем дают возможность представить себе его день и составить более или менее полную картину его привычек, обычаев и образа жизни в последний ее период — период, когда почти все примирились со «странностями» и «чудачествами» Федора Петровича, а многие поняли, наконец, какой свет и теплоту заключают в себе эти его свойства.Он вставал всегда в шесть часов утра и,немедленно одевшись в свой традиционный костюм, садился пить вместо чаю, который он считал для себя слишком роскошным напитком,настой смородинного листа.Если не нужно было ехать на Воробьевы горы, он до восьми часов читал и частью сам изготовлял лекарства для бедных. В восемь начинался прием больных. Их сходилось масса. Нечего и говорить, что советы были безвозмездны. О научном достоинстве этих советов судить трудно.Надо думать,что,увлеченный своею филантропическою деятельностью,
Федор Петрович остался при знаниях цветущего времени своей жизни, между тем как наука ушла вперед.В последние годы жизни он очень склонялся к гомеопатии.
Едва ли и три излюбленных средства с окончанием на «ель» играли в его советах прежнюю первенствующую роль. Он продолжал не возлагать особых надежд на лекарства, а более верил целительному значению условий жизни больного. Так, когда к нему в 1850 г обратился за советом А.К. Жизневский, он вместо рецепта написал на лоскутке бумаги:«если тебе нужны врачи— да будут тебе таковыми три средства: веселое расположение духа, отдых и умеренная диета».Обедал Гааз в пять часов, очень редко вне дома, причем был очень умерен в пище и ничего не пил,но если в гостях подавали фрукты, то брал двойную порцию и клал в карман, говоря с доброю улыбкою: «Для больных!» Тотчас после обеда он отправлялся по знакомым и влиятельным людям хлопотать и просить за бедных и беззащитных. В памяти некоторых из этих знакомых его образ запечатлелся ярко.Высокий, широкоплечий, немного сутуловатый,с крупными чертами широкого сангвинического лица,Гааз с первого взгляда производил более своеобразное,чем привлекательное впечатление. Но оно вскоре изменялось, потому что лицо его оживлялось мягкою, ласковою улыбкою и из нежно-пытливых голубых глаз светилась сознательная и деятельная доброта.Всегда ровный в обращении,редко смеющийся,часто углубленный
в себя, Федор Петрович избегал большого общества и бывал, случайно в него попавши, молчалив.Но в обыкновенной беседе, вдвоем или в небольшом кружке, он любил говорить... Усевшись глубоко в кресло, положив, привычным образом, руки на колени, немного склонив голову и устремив прямо пред собою задумчивый и печальный взор, он подолгу рассказывал, но никогда о себе, а всегда о них, о тех, по ком болело его сердце.
Он очень не любил расспросов лично о себе, сердился, когда при нем упоминали о его деятельности, а в суждениях о людях был, по единогласному отзыву всех знавших его, «чист как дитя». Раздавая все, что имел, никогда не просил он материальной помощи своим «несчастным»,но радовался, когда ее оказывали. Зная это, его московские друзья и знакомые,по словам Надежды Михайловны Еропкиной, не давали ему своих пожертвований прямо в руки, а клали их в задний карман его неизменного фрака. Старик добродушно улыбался и делал вид, что этого не замечает.В последние годы, однако, он стал рассеян и забывчив, так что подчас деньги, положенные в его фрак, не доходили до цели, попадая в ловкие и своекорыстные руки. Тогда, по молчаливому общему соглашению, ему стали класть свертки звонкой монеты (в то время золото было в обычном обращении, так же как и серебряные рубли), которые, оттягивая карман и ударяя по ногам, напоминали ему о себе.Одевался он чисто, но бедно; фрак был истертый, с неизбежным Владимиром в петлице; старые черные чулки, много раз заштопанные, пестрели дырочками. Гаазу было тягостно всякое внимание лично к нему. Поэтому он, несмотря на настойчивые просьбы друзей и знакомых, несмотря на письменную просьбу лондонского библейского общества, ни за что не дозволял снять с себя портрета. Сохранившийся чрезвычайно редкий портрет его в профиль нарисован тайно от него художником, которого спрятал за ширму князь Щербатов, усадивший пред собой на долгую беседу ничего не подозревавшего Федора Петровича. Одинокий, весь погруженный в мысли о других, он лично, по выражению поэта, «не был любящей рукой ни охранен, ни обеспечен».
По рассказу московского старожила, служившего еще у Ровинского, когда тот был губернским прокурором, господина Н-ва, в начале пятидесятых годов у одного из московских купцов,старого холостяка,явилось непреоборимое желание похвастаться
пред «святым доктором» висевшею в спальне задернутою зеленой тафтой картиною, на которой откровенность изображения доходила до крайних пределов грязной реальности. После долгих колебаний он, наконец, решился, заранее готовясь услышать негодующие упреки Гааза. Но тот молчал, а затем стал просить продать ему картину. Владелец ни за что не соглашался, указывая на всю трудность получения такой «редкостной вещи», но видя, что старик, которого он глубоко чтил, страстно желает, к немалому его удивлению, иметь неприличную картину, предложил ему, скрепя сердце, принять ее в подарок. Федор Петрович наотрез отказался,продолжая просить продать картину.Тогда купец заломил очень большую цену.Гааз задумался, потом сказал: «Картина за мной», — и уехал. Чрез два или три месяца он привез требуемую сумму, доставшуюся ему, конечно, путем труда и больших лишений, и, довольный, увез в своей пролетке тщательно завешанную тафтою картину. Этот увоз оставил пустое и больное место в обыденном существовании нечистоплотного холостяка, он затосковал и чрез несколько дней решился под каким-то предлогом заехать к Гаазу, чтобы хоть взглянуть на нее. Старик принял его приветливо, и началась беседа. Гость пытливо обводил глазами стены единственной приемной комнаты(другая, маленькая,была спальнею). Картины не было. Наконец он решился спросить хозяина о судьбе утраченного сокровища. «Картина здесь, в этой комнате», — сказал хозяин. «Да где же, Федор Петрович, не видать что-то?!» — «В печке», — спокойно ответил Гааз.
В начале августа 1853 года Федор Петрович заболел. У него сделался громадный карбункул, и вскоре надежда на излечение была потеряна. «Я застал его, — пишет А.К. Жизневский, — не среди больных, труждающихся и обремененных; он сам был болен и сидел в своей комнате, за ширмами, в вольтеровских креслах; на нем был халат, и его прекрасную голову не покрывал уже исторический парик. Его лицо, как и всегда, сияло каким-то святым спокойствием и добротою; благоговение к этому человеку охватило меня, и я хотел поцеловать его руку, но удержался, боясь его расстроить»... Он не мог лежать, сидел постоянно в кресле и очень страдал. «Несмотря на болезнь, благообразное старческое лицо его выражало по обыкновению доброту и приветливость, — говорит его современница Е.А. Драшусова. — Он не только не жаловался на страдания, но вообще ни слова не говорил ни о себе, ни о своей болезни, а беспрестанно занимался своими бедными, больными, заключенными, делал распоряжения как человек, который готовится в далекий путь, чтобы остающимся после него было как можно лучше. Он до конца остался верен себе, забывая себя для других. Он знал, что скоро умрет, и был невозмутимо спокоен; ни одна жалоба, ни одно стенание не вырвались из груди его; только раз сказал он своему другу, доктору Полю: “Я не думал, чтобы человек мог вынести столько страданий”... Но страдания эти были непродолжительны — и конец был тих...» Когда Федор Петрович почувствовал приближение смерти, он велел перенести себя в большую комнату своей скромной квартиры, открыть входные двери и допускать к себе всех, знакомых и незнакомых, кто желал его видеть, проститься с ним и от него услышать слово утешения...
Ссылка на книгу: http://www.krotov.info/spravki/persons/19person/1853haas.html
Тут же Его: Призыв к женщинам и Азбука христианского благонравия Гааза и ссылка на книгу Копелева и воспоминания Булгакова о Гаазе.
Нашла здесь:http://nedorazvmenie.livejournal.com/913839.html#cutid1

В одном из писем к своему воспитаннику Гааз писал:"Я,кажется,уже неоднократно высказывал вам свою мысль,что самый верный путь к счастию не в желании быть счастливым,а в том, чтобы делать других счастливыми.Для этого нужно внимать нуждам людей,заботиться о них,не бояться труда,помогая им советом и делом,
словом,любить их,причем,чем чаще проявлять эту любовь,тем сильнее она будет становиться,подобно тому, как сила магнита сохраняется и увеличивается от того, что он непрерывно находится в действии"
.читать дальше
Фридрих Иосиф родился 24 августа 1780 г близ Кельна, в старинном живописном городке Мюнстерейфеле, где его отец был аптекарем и где поселился,переехав из Кельна, его дед, доктор медицины. Воспитанник местной католической церковной школы, потом усердный слушатель курсов философии и математики в Иенском университете, Фридрих Гааз окончил курс медицинских наук в Вене, где в особенности занимался глазными болезнями, под руководством пользовавшегося тогда большою известностью офтальмолога, профессора Адама Шмидта. Призванный случайно к заболевшему русскому вельможе Репнину и с успехом его вылечивший, он,вследствие уговоров своего благодарного пациента,отправился с ним вместе в Россию и поселился с 1802 г в Москве.Любознательный, энергичный и способный молодой врач скоро освоился с русскою столицею и приобрел в ней большую практику.Его приглашали на консультации, ему были открыты московские больницы и богоугодные заведения. Обозревая их в 1806 г, он нашел в Преображенском богаделенном доме множество совершенно беспомощных больных,страждущих глазами
,и принялся, с разрешения губернатора Ланского, за их безвозмездное лечение. Успех этого врачевания был огромный и всеми признанный, последствием чего явилось настойчивое желание привлечь молодого и искусного доктора на действительную службу, так что 4 июня 1807 г. контора Павловской больницы в Москве получила приказ, в котором, между прочим, говорилось: «По отличному одобрению знания и искусства доктора медицины Гааза как в лечении разных болезней, так и в операциях ее императорское величество (императрица Мария Федоровна) находит его достойным быть определенным в Павловской больнице над медицинскою частью главным доктором... и высочайше соизволяет сделать по сему надлежащее распоряжение, а его, Гааза заставить вступить в сию должность немедленно... что же касается до того, что он российского языка не умеет, то он может оного выучить скоро,столько, сколько нужно будет по его должности, а между тем с нашими штаб-лекарями он может изъясняться по-латыни...»
Не имея возможности, даже в кратком очерке, изложить интереснейшее содержание книг Гааза, мы приведем лишь одно место из нее, приобретающее особое значение ввиду дальнейшей деятельности автора,наполнившей всю вторую половину его жизни. «Человек, — говорит он, — редко думает и действует в гармоническом соответствии с тем, чем он занят; образ его мыслей и действий обыкновенно определяется совокупностью обстоятельств, отношение коих между собою и влияние на то, что он называет своим решением или своею волею, ему не только неизвестно, но и вовсе им не сознаются. Признавать эту зависимость человека от обстоятельств — не значит отрицать в нем способность правильно судить о вещах, сообразно их существу — или считать за ничто вообще волю человека. Это было бы равносильно признанию человека — этого чудного творения — несчастным автоматом. Но указывать на эту зависимость необходимо уже для того, чтобы напомнить, как редки между людьми настоящие люди. Эта зависимость требует снисходительного отношения к человеческим заблуждениям и слабостям. В этом снисхождении, конечно, мало лестного для человечества, но упреки и порицания по поводу такой зависимости были бы и несправедливы, и жестоки».
К этому-то человеку обратился князь Д.В.Голицын, набирая первый состав московского попечительного о тюрьмах комитета. Гааз ответил на приглашение горячим письмом и поняв свое новое призвание, он отдался ему вполне, начав с новою деятельностью и новую жизнь.Назначенный членом комитета и главным врачом
московских тюрем и занимая с 1830 по 1835-й должность секретаря комитета, он приступил к участию в действих комитета с убеждением,что между преступлением, несчастьем и болезнью есть тесная связь, что трудно, и иногда и совершенно невозможно отграничить одно от другого и что отсюда вытекает и троякого рода отношение к лишению свободы.Необходимо справедливое,без напрасной жестокости, отношение к виновному, деятельное сострадание к несчастному и призрение больного.Выше было указано,что положение вещей при открытии тюремных комитетов
было совершенно противоположное.За виновным отрицались почти все человеческие права и потребности,больному отказывалось в действительной помощи, несчастному
— в участии.
С этим положением вещей вступил в открытую борьбу Гааз и вел ее всю жизнь. Его
ничто не останавливало, не охлаждало— ни канцелярские придирки, затруднения и путы,ни косые взгляды и ироническое отношение некоторых из председателей комитета,ни столкновения с сильными мира,ни гнев всемогущего графа Закревского
,ни даже частые и горькие разочарования в людях..Из книги, изданной после его смерти,«Appel aux femmes»,он вещает:«Торопитесь делать добро!»Слова эти были лозунгом всей его дальнейшей жизни,каждый день которой был живым их подтверждением и осуществлением.Увидав воочию положение тюремного дела, войдя в соприкосновение с арестантами, Федор Петрович, очевидно, испытал сильное душевное потрясение. Мужественная душа его не убоялась, однако, горького однообразия представившихся ему картин, не отвернулась от них с трепетом и бесплодным соболезнованием. С непоколебимою любовью к людям и к правде вгляделся он в эти картины и с упорною горячностью стал трудиться над смягчением их темных сторон.Этому труду и этой любви отдал он все свое время, постепенно перестав жить для себя. С открытия комитета до кончины Федора Петровича, в течение почти 25 лет,было всего 293 заседания комитета — и в них он отсутствовал только один раз, да и то мы увидим, по какому поводу. И в журнале каждого заседания, как в зеркале, отражается его неустанная, полная энергии и забвения о себе деятельность. Чем дальше шли годы, чем больше накоплялось этих журналов, тем резче изменялись образ и условия жизни Гааза. Быстро исчезли белые лошади и карета,с молотка пошла оставленная без
«хозяйского глаза» и заброшенная суконная фабрика, бесследно продана была недвижимость, обветшал оригинальный костюм, и когда в 1853г пришлось хоронить некогда видного и известного московского врача,обратившегося,по мнению некоторых,в смешного одинокого чудака, то оказалось необходимым сделать это на счет полиции...
При всей своей преданности идеям добра и человечности, он не был только идеалистом, чуждым знакомства с жизнью и с теми искажениями, которым она подвергает идеалы на практике. Веря в хорошие свойства человеческой природы, он не скрывал от себя ее слабостей и низменных сторон.Он знал поэтому, что «всуе законы писать, если их не исполнять», и что в русской жизни исполнитель самого прекрасного правила почти всегда быстро остывает, заменяя не всегда удобное чувство долга сладкою негою лени. Живая натура Гааза и беспокойство о том, что не все части широкой программы, начертанной им, будут выполнены, заставили его, так сказать, «впречься в корень» и нести на себе, с любовью и неутомимостью, всю тяжесть освидетельствования.
На упреки в нарушении устава о ссыльных он отвечает,между прочим:
«Обязанность руководствоваться уставом о ссыльных может быть уподоблена закону святить субботу. Господь, изрекши, что он пришел не разрушать закон, сам истолковал книжникам и фарисеям, порицавшим его за нарушение субботы пособием страждущим, что не человек создан для субботы, а суббота установлена для человека.Так и устав издан в пользу пересыльных, а не пересыльные созданы для устава. Число арестантов, содержимых в губернском замке и сетующих на долговременное и неправильное их содержание, гораздо больше того, какое, по убедительным просьбам их, для успокоения тяготящих сердца их надобностей, удерживается на краткое время в пересыльном замке».
Воспоминания людей, помнящих Гааза и служивших с ним, дают возможность представить довольно живо его воскресные приезды на Воробьевы горы. Он являлся к обедне и внимательно слушал проповедь, которая, вследствие его просьбы, уваженной митрополитом Филаретом, всегда неизбежно говорилась в этот день для арестантов. Затем он обходил камеры арестантов, задавая те вопросы, в праве предложить которые видел себе —как он писал князю Голицыну — награду. Арестанты ждали его посещения, как праздника, любили его «как бога», верили в него и даже сложили про него поговорку: «У Гааза нет отказа». Самые тяжкие и закоренелые преступники относились к нему с чрезвычайным почтением. Он входил всегда один в камеры «опасных» арестантов — с клеймами на лице, наказанных плетьми и приговоренных в рудники без срока, — оставался там подолгу наедине с ними, и не было ни одного случая, чтобы мало-мальски грубое слово вырвалось у ожесточенного и «пропащего» человека против «Федора Петровича». Вопрос о том: не имеет кто какой-нибудь нужды? — вызывал всегда множество заявлений, часто неосновательных,и просьб,удовлетворение которых было иногда невозможно. Гааз все выслушивал терпеливо и благодушно. На его исполненном спокойствия и доброты лице не было и тени неудовольствия на подчас вздорные или даже вымышленные претензии. Он понимал, в глубоком сострадании своем к слабой душе человеческой, что узник и сам часто знает, как нелепа его просьба или несправедлива жалоба, но ему надо дать высказаться, выговориться, надо дать почувствовать, что между ним — отверженцем общества — и внешним, свободным миром есть все-таки связь и что этот мир преклоняет ухо,чтобы выслушать его.. Терпеливое внимание, без оттенка докуки или раздражения, два-три слова сожаления о том,что нельзя помочь,или разъяснение,что для помощи нет повода, —и узник успокоен, ободрен, утешен. Всякий, кто имел дело с арестантами и относился к ним не с надменной чиновничьей высоты, знает, что это так...
Он считал своею обязанностью просить о помиловании, о смягчении суровой кары.
Покойный Д.А. Ровинский вспоминал эпизод, показывающий, с какою горячею настойчивостью отстаивал Федор Петрович свое заступничество. В 40-х годах, будучи губернским стряпчим, Ровинский, постоянно посещая заседания тюремного комитета, был очевидцем оригинального столкновения Гааза с председателем комитета, знаменитым митрополитом Филаретом, из-за арестантов. Филарету наскучили постоянные и, быть может, не всегда строго проверенные, но вполне понятные ходатайства Гааза о предстательстве комитета за «невинно осужденных» арестантов. «Вы все говорите, Федор Петрович, - сказал Филарет, - о невинно осужденных.Таких нет.Если человек подвергнут каре-значит,есть за ним вина»... Вспыльчивый и сангвинический Гааз вскочил со своего места. «Да вы о Христе позабыли, владыко!»- вскричал он, указывая тем и на черствость подобного заявления в устах архипастыря,и на евангельское событие- осуждение невинного. Все смутились и замерли на месте: таких вещей Филарету, стоявшему в исключительно влиятельном положении, никогда еще и никто не дерзал говорить. Но глубина ума Филарета была равносильна сердечной глубине Гааза. Он поник головой и замолчал, а затем, после нескольких минут томительной тишины встал и, сказав: «Нет, Федор Петрович! Когда я произнес мои поспешные слова, не я о Христе позабыл, - Христос меня позабыл!..» - благословил всех и вышел.
В очень интересной французской рукописи 40-х годов, написанной проживавшим в Москве иностранцем и хранившейся у доктора Поля, друга Ф.Гааза, есть характеристика как последнего, так и двоякого отношения к нему московского населения. «Доктор Гааз, — пишет автор рукописи, —один из людей,чьи внешность и одеяние вызывают мысль о чем-то смешном, или же, наоборот, особо почтенном, чье поведение и разговор до такой степени идут вразрез с взглядами нашего времени, что невольно заставляют подозревать в нем или безумие, или же апостольское призвание, одним словом, по мнению одних, это — помешанный, по мнению других—Божий человек».Описывая его вступление в комитет,автор говорит:
«С этого времени жизнь Гааза расширилась и раздвоилась:врач сделался духовным пастырем, пользующимся своими правами на врачевание тела, чтобы исследовать душевные раны и пытаться их залечивать. С того дня, как он появился среди осужденных, отдавшись всецело облегчению их страданий и оживлению, путем всевозможных благодеяний и бесед,исполненных сострадания, участия и утешения, бодрости и веры в их душе,редкий умер в его больницах не примиренный с Богом, и многие,будучи злодеями при вступлении в стены пересыльной тюрьмы,покидали их
для пути в Сибирь, став лишь только несчастными».Рассказав некоторые черты из деятельности Федора Петровича относительно ссыльных,наблюдательный иностранец продолжает:«Здесь многие думают, что вся его филантропия служит гораздо более признаком его умственного расстройства, чем признаком прекрасного устройства его сердца;что вся заслуга этого юродивого,постоянно надуваемого всякого рода негодяями,лишь в инстинктивной доброте;что в основе его сострадания к несчастным, быть может, лежит тщеславие, что весь его оригинальный черный костюм квакера, его чулки и башмаки с пряжками, его парик и широкополая шляпа предназначены для произведения особого впечатления и что, таким образом, это если не ловкий лицемер,то,во всяком случае,человек тронутый (timbre)»... «Вот до какой степени тот, на чьем лбу не напечатлен эгоизм, кажется загадочным, причем лучший способ для разгадки его личности состоит в ее оклеветании!» — восклицает автор, переходя к изображению обычных поездок Федора Петровича в пересыльную тюрьму в пролетке, наполненной съестными припасами, и повествуя о том, как однажды, заехав в трактир у заставы, хозяин которого всегда снабжал его хлебом для «несчастных», Гааз рассказал пившим чай купцам о судьбе бедной девушки, которая венчалась в этот день с осужденным и шла за ним на каторгу, и так их растрогал, что они набрали в его шляпу двести рублей «для молодых».
Про него можно сказать словами Некрасова, что он провел свою богатую трудом и добровольными лишениями жизнь,«упорствуя, волнуясь и спеша».И у него была — и осталась такою до конца— «наивная и страстная душа».Немногие друзья и многочисленные, по необходимости,знакомые часто видели его грустным, особенно когда он говорил о тех,кому так горячо умел сострадать, или гневным, когда он добивался осуществления своих прав на любовь к людям. Но никто не видел его скучающим или предающимся унынию и тоске.Сознание необходимости и нравственной обязанности того, что он постоянно делал, и непоколебимая вера в духовную сторону человеческой природы,в связи с чистотою собственных помыслов и побуждений,спасали его от отравы уныния и от отвращения к самому себе, столь
часто скрытого на дне тоски...
Остается бросить беглый взгляд на последние годы Гааза. Чистая, одинокая и целомудренная жизнь его, постоянная, подвижническая деятельность, большая умеренность в пище и питье долго сохраняли ему цветущее здоровье. Несмотря на седьмой десяток, он оставался бодр и вынослив, и хотя совсем не заботился о здоровье, никогда не бывал серьезно болен. Разнообразные личные воспоминания о нем дают возможность представить себе его день и составить более или менее полную картину его привычек, обычаев и образа жизни в последний ее период — период, когда почти все примирились со «странностями» и «чудачествами» Федора Петровича, а многие поняли, наконец, какой свет и теплоту заключают в себе эти его свойства.Он вставал всегда в шесть часов утра и,немедленно одевшись в свой традиционный костюм, садился пить вместо чаю, который он считал для себя слишком роскошным напитком,настой смородинного листа.Если не нужно было ехать на Воробьевы горы, он до восьми часов читал и частью сам изготовлял лекарства для бедных. В восемь начинался прием больных. Их сходилось масса. Нечего и говорить, что советы были безвозмездны. О научном достоинстве этих советов судить трудно.Надо думать,что,увлеченный своею филантропическою деятельностью,
Федор Петрович остался при знаниях цветущего времени своей жизни, между тем как наука ушла вперед.В последние годы жизни он очень склонялся к гомеопатии.
Едва ли и три излюбленных средства с окончанием на «ель» играли в его советах прежнюю первенствующую роль. Он продолжал не возлагать особых надежд на лекарства, а более верил целительному значению условий жизни больного. Так, когда к нему в 1850 г обратился за советом А.К. Жизневский, он вместо рецепта написал на лоскутке бумаги:«если тебе нужны врачи— да будут тебе таковыми три средства: веселое расположение духа, отдых и умеренная диета».Обедал Гааз в пять часов, очень редко вне дома, причем был очень умерен в пище и ничего не пил,но если в гостях подавали фрукты, то брал двойную порцию и клал в карман, говоря с доброю улыбкою: «Для больных!» Тотчас после обеда он отправлялся по знакомым и влиятельным людям хлопотать и просить за бедных и беззащитных. В памяти некоторых из этих знакомых его образ запечатлелся ярко.Высокий, широкоплечий, немного сутуловатый,с крупными чертами широкого сангвинического лица,Гааз с первого взгляда производил более своеобразное,чем привлекательное впечатление. Но оно вскоре изменялось, потому что лицо его оживлялось мягкою, ласковою улыбкою и из нежно-пытливых голубых глаз светилась сознательная и деятельная доброта.Всегда ровный в обращении,редко смеющийся,часто углубленный
в себя, Федор Петрович избегал большого общества и бывал, случайно в него попавши, молчалив.Но в обыкновенной беседе, вдвоем или в небольшом кружке, он любил говорить... Усевшись глубоко в кресло, положив, привычным образом, руки на колени, немного склонив голову и устремив прямо пред собою задумчивый и печальный взор, он подолгу рассказывал, но никогда о себе, а всегда о них, о тех, по ком болело его сердце.
Он очень не любил расспросов лично о себе, сердился, когда при нем упоминали о его деятельности, а в суждениях о людях был, по единогласному отзыву всех знавших его, «чист как дитя». Раздавая все, что имел, никогда не просил он материальной помощи своим «несчастным»,но радовался, когда ее оказывали. Зная это, его московские друзья и знакомые,по словам Надежды Михайловны Еропкиной, не давали ему своих пожертвований прямо в руки, а клали их в задний карман его неизменного фрака. Старик добродушно улыбался и делал вид, что этого не замечает.В последние годы, однако, он стал рассеян и забывчив, так что подчас деньги, положенные в его фрак, не доходили до цели, попадая в ловкие и своекорыстные руки. Тогда, по молчаливому общему соглашению, ему стали класть свертки звонкой монеты (в то время золото было в обычном обращении, так же как и серебряные рубли), которые, оттягивая карман и ударяя по ногам, напоминали ему о себе.Одевался он чисто, но бедно; фрак был истертый, с неизбежным Владимиром в петлице; старые черные чулки, много раз заштопанные, пестрели дырочками. Гаазу было тягостно всякое внимание лично к нему. Поэтому он, несмотря на настойчивые просьбы друзей и знакомых, несмотря на письменную просьбу лондонского библейского общества, ни за что не дозволял снять с себя портрета. Сохранившийся чрезвычайно редкий портрет его в профиль нарисован тайно от него художником, которого спрятал за ширму князь Щербатов, усадивший пред собой на долгую беседу ничего не подозревавшего Федора Петровича. Одинокий, весь погруженный в мысли о других, он лично, по выражению поэта, «не был любящей рукой ни охранен, ни обеспечен».
По рассказу московского старожила, служившего еще у Ровинского, когда тот был губернским прокурором, господина Н-ва, в начале пятидесятых годов у одного из московских купцов,старого холостяка,явилось непреоборимое желание похвастаться
пред «святым доктором» висевшею в спальне задернутою зеленой тафтой картиною, на которой откровенность изображения доходила до крайних пределов грязной реальности. После долгих колебаний он, наконец, решился, заранее готовясь услышать негодующие упреки Гааза. Но тот молчал, а затем стал просить продать ему картину. Владелец ни за что не соглашался, указывая на всю трудность получения такой «редкостной вещи», но видя, что старик, которого он глубоко чтил, страстно желает, к немалому его удивлению, иметь неприличную картину, предложил ему, скрепя сердце, принять ее в подарок. Федор Петрович наотрез отказался,продолжая просить продать картину.Тогда купец заломил очень большую цену.Гааз задумался, потом сказал: «Картина за мной», — и уехал. Чрез два или три месяца он привез требуемую сумму, доставшуюся ему, конечно, путем труда и больших лишений, и, довольный, увез в своей пролетке тщательно завешанную тафтою картину. Этот увоз оставил пустое и больное место в обыденном существовании нечистоплотного холостяка, он затосковал и чрез несколько дней решился под каким-то предлогом заехать к Гаазу, чтобы хоть взглянуть на нее. Старик принял его приветливо, и началась беседа. Гость пытливо обводил глазами стены единственной приемной комнаты(другая, маленькая,была спальнею). Картины не было. Наконец он решился спросить хозяина о судьбе утраченного сокровища. «Картина здесь, в этой комнате», — сказал хозяин. «Да где же, Федор Петрович, не видать что-то?!» — «В печке», — спокойно ответил Гааз.
В начале августа 1853 года Федор Петрович заболел. У него сделался громадный карбункул, и вскоре надежда на излечение была потеряна. «Я застал его, — пишет А.К. Жизневский, — не среди больных, труждающихся и обремененных; он сам был болен и сидел в своей комнате, за ширмами, в вольтеровских креслах; на нем был халат, и его прекрасную голову не покрывал уже исторический парик. Его лицо, как и всегда, сияло каким-то святым спокойствием и добротою; благоговение к этому человеку охватило меня, и я хотел поцеловать его руку, но удержался, боясь его расстроить»... Он не мог лежать, сидел постоянно в кресле и очень страдал. «Несмотря на болезнь, благообразное старческое лицо его выражало по обыкновению доброту и приветливость, — говорит его современница Е.А. Драшусова. — Он не только не жаловался на страдания, но вообще ни слова не говорил ни о себе, ни о своей болезни, а беспрестанно занимался своими бедными, больными, заключенными, делал распоряжения как человек, который готовится в далекий путь, чтобы остающимся после него было как можно лучше. Он до конца остался верен себе, забывая себя для других. Он знал, что скоро умрет, и был невозмутимо спокоен; ни одна жалоба, ни одно стенание не вырвались из груди его; только раз сказал он своему другу, доктору Полю: “Я не думал, чтобы человек мог вынести столько страданий”... Но страдания эти были непродолжительны — и конец был тих...» Когда Федор Петрович почувствовал приближение смерти, он велел перенести себя в большую комнату своей скромной квартиры, открыть входные двери и допускать к себе всех, знакомых и незнакомых, кто желал его видеть, проститься с ним и от него услышать слово утешения...
Ссылка на книгу: http://www.krotov.info/spravki/persons/19person/1853haas.html
Тут же Его: Призыв к женщинам и Азбука христианского благонравия Гааза и ссылка на книгу Копелева и воспоминания Булгакова о Гаазе.
Нашла здесь:http://nedorazvmenie.livejournal.com/913839.html#cutid1
